Виктор Ерофеев:
Прощай, двуспальная!
С разных сторон до меня доносятся визги молодых и молодящихся обиженных женщин. Начался новый тренд.
Он не хочет спать со мной! Я его глажу, а ему противно! Ему противны мои сладкие ласки! Он вскакивает и бежит вон из спальни. Я — за ним. Щелк! Он запирается в ванной. Я ору, в дверь колочу. Он молчит. Открой! Он молчит. Я скребусь ногтями: ты живой? Он молчит. Я злобно гашу в ванной свет. Тварь! Теперь он во тьме. Он молчит. Чтоб ты сдох!—- говорю. Он молчит. Я иду в спальню, хлопаю дверью, ложусь и сплю одна до утра.
А он? Утром я нахожу его на диване на кухне!
Тебе еще повезло! Твой удрал из спальни. Но он там был. А мой вообще не доходит до спальни. Мой деловито стелет себе после ужина на диване. Да, в столовой! В спальню даже не заглядывает. Я не помню уже, когда он последний раз был в спальне. У нас огромная американская двуспальная кровать из черешни. Нет, не из косточек! Из ствола! Шикарная! С бахромой! Я сплю на ней одна, как полная дура.
А как же вы трахаетесь? На диване?
А мы вообще не трахаемся. Мы вместе ходим по гостям, в театр тоже ходим, иногда я затаскиваю его в клуб потанцевать, он танцует, он заводится, пьет виски, сверкает глазами, я тоже напиваюсь, приезжаем домой, я развратно раздеваюсь до стрингов, он чистит зубы, я стою голая под душем, кручу сиськами, которые так любил мой первый муж, а он сплевывает пасту и, надевая на нос очки, говорит:
— А ведь там в ресторане осетрина была, ха-ха, так себе, с душком, второй свежести!
Он, сука, начитанный! А я остаюсь со своими сиськами, под душем. Выхожу, с полотенцем на голове: он на диване в пижаме читает какую-то очередную книжку, подлец! И говорит: спокойной ночи!
Нет, мой все-таки трахается. Но совсем не так, как было раньше. Раньше у нас время траха делилось на три части. До: это наши общие сладкие ласки, медленное обсасывание друг друга. Затем во время — тогда кипела работа, все пузырилось, я орала на весь дом! Даже наш попугай Кирилл научился орать, как я, на весь дом! Наш попугай совсем обкончался… И после: это когда я его ласкаю, обнимаю, курлычу, сюсюкаю, вывожу всякие трели, глажу по волосам, по рукам, по спине, и мы засыпаем, прижавшись попами друг к другу. Теперь он торопится, как будто в Питер на «Сапсан»! Давай, cует мне интимный гель, намазывайся! Намазалась? Становись жопой кверху! Ну давай-давай, раскорячься! Я ему снизу, с трудом заглядывая в глаза: Паш, ты меня любишь? А он, засовывая в меня свою увесистую колбасу, в ответ: чего? — Любишь? Ой! — ойкаю я. — Ага, говорит, люблю. — А как кончит, а я не успею, так все, закрывай магазин!
— Я, говорит, пошел! Куда? На диванчик! Постой! Паш, не уходи, Паш, мне страшно, Паш! А он говорит толстым голосом, за которым вот-вот вылезет раздражение: ну, ладно, спи!
Я, конечно, хочу его погладить и начинаю гладить, но вижу его лицо, измученное гримасой, — и все! Начинаю плакать. Паш, погладь меня! Он гладит минуту тяжелой рукой, которая разучилась гладить. Он гладит и гадко улыбается, чтоб я от него отстала.
Это я понимаю, перебивает подружка, я вот тоже, когда он придет вечером, обниму его, понюхаю в шею, за ухом, лизну чуть-чуть в губы, а он стоит, сначала рассеянный какой-то, а я его руки закладываю себе за спину или на попу кладу, и он стоит, держит меня отчужденно за попу, я думаю, я тебя всего обцелую, дай мне тебя отсосать, говорю, он посмеивается, руки падают с моей попы, вид такой, будто я его ласками замучила. И я его тоже спрашиваю: ты хоть меня любишь?
Он охотно: ага! Но они теперь, самцы сратые, не говорят, что не любят, они не любят говорить, что не любят, им не надо скандалов, до последней минуты говорят, что любят, идут в загс разводиться с тобой и по дороге еще говорят, что любят, а потом щелк — и больше не любят…
И я говорю ему: Вань, ты у меня благородный аристократ, Вань, ты шикарный сноб, Вань, теперь родители зря Ванями не называют, а все зря! Ну ты чего в спальню не заходишь, мимо проходишь, на диванчике спишь?
А я, отвечает Вань, не хочу тебе мешать спать. Вон и наши цари, вроде императора Николая Первого, во дворцах на походных кроватях спали, жен не трогали. — Да плевать мне на твоих царей! — злюсь я. — Ну, а если у меня голова болит или мне надо подумать, говорит Вань, или на худой конец ногти погрызть. О чем, Вань, думать? Зачем, Вань, ногти грызть, если я у тебя есть? Ты наоборот приходи ко мне, ты мешай мне, мешай на здоровье, мне так нравится, когда ты мне мешаешь, а ты даже забыл, зачем ты американскую двуспальную кровать из черешни купил за охренительные деньги!
Вот подружки приходят: ой, какая высокая кроватка! Ой, да как тут здорово кувыркаться-трахаться, прямо за**ись! А я киваю со слезами, тушь течет, или вот жалуюсь подружкам, как тебе: ведь как кровать купили, Вань ни разу на нее не взобрался и на меня тоже.
И мой Паш тоже жалуется на головные боли, или на изжогу, или на какие-то другие посторонние мысли. Или вдруг скажет: India is great! И что говорит великая Индия? Спи один! — говорит Индия. И он усмехается говененькой усмешкой. — Паш, ты что, издеваешься? — Кто? Я? Ждет, пока я усну, а потом тихонько-тихонько уходит на диванчик, а я сквозь сон слышу, как он на цыпочках уходит на диванчик, плачу, конечно, и засыпаю в слезах.
Не нравятся им, кобелям, наши ласки! Ведь мы молодые, нам, в общем-то, по большому счету насрать, мы можем найти и других, тоже с увесистыми колбасами, нам еще нет тридцатника, нам все по барабану, у нас кожа как атлас, и мы не хотим ходить не**анными и недо**анными, мы хотим вас ласкать и сюсюкать, и лизать за ушком, и сосать все, что можно и что нельзя, и лопотать, и хихикать, и говорить о самом заветном, но эти срани, эти Вань и Паш, им все равно, и все мужики теперь такие, не трехфазовые, а им бы только нашу жопу, как багажник, по команде задрать или вообще отъ**ись! А мы и красивые, и все нас хотят, а Вань и Паш над нами издеваются, дрочат cебе равнодушно на диванчике, или голова у них болит, или всякие разные мысли, скоты! Ну почему вас воротит от наших ласк? Ну почему вы сбежали из спальни?